Баб возить заставили. Маланька с солдаткой возят: только привезет, на возу сидит, мужики закрутят, валят, чтоб ее свалить, только успевай соскакивать, а то вывалят с сеном, то-то смеху. Раз не поспела, вывалили. Андрюха в подавальщиках был со мной. Хоть наша сторона полегче была, в тени, а замаялся мой малый без привычки, так что беда. Ну известно, перед народом старается не отстать, навилит, навилит, — особо, как бабы смотрят, — перегнется, перехватит— другой раз не под силу, ну подымешь. Пойдет, ноги подламываются, навилина над головой, сверху на потное лицо сухие травки сыплются, липнут. Тут зарость, чьи скорее подают. «У нас больше». И шум, и смех, и работа-то, и запах, как одурелый сделаешься. А дворник все подгоняет — тучки собираются; что подгонять, дело свое — стараются из последней моченьки. К обеду скидали один стог, вывершили, веревку перекинули, спустились. Андрюха пошел, рук не чует. Чуть вздремнули, другой кидать стали. Охапками сначала живо идет, по зеленому листу падрины, потом выше, выше наши бабы зарятся, беда. Тучки же заходят.
— Братцы, кидай пупом, живо, ведро поставлю.
То-то закипело. А тучка ближе, ближе, ветер поднялся. Залез наверх дворник, на него кидать пошли; борода развевается, не успеет огребать, завалили совсем; вылезет, опять завалят.
— Давай еще! Принимай! Вали с бабой! Круче вывершивай, отопчи, одергивай сверху. Еще осталось много ли?
— Две копны за кустами.
Бабам ехать пришлось — не знают, говорят. Андрюха мой, вижу, ослабел вовсе, бьется, да уж как лист дрожит.
— Ступай, ты знаешь.
А ветер сильней сильней, тучка так и надвигает, борода и рубаха у дворника треплются, как на скворечнице. Обтер пот Андрюха, полез в телегу.
— Давай бабу еще на верх, — кричит.
— Нам давай.
Послали солдатку. Одернули с колес сено. Маланька встала, ухватилась за вожжи, только ноги да груди подрагивают. Андрей, как кулек какой, через кочки треплется. За кусты поехали. Подъехали, слез навивать Андрюха, баба на возу принимать осталась, только посмеивается, глядя на него, ничего не говорит, охапками укладывает по грядкам, на него поглядывает. Хотел он навилину подать, подкосились ноги, упал на сено, моченьки не стало, перестал навивать.
— Что ж ты?
— А вот убью себя. Душегубка ты, вот что, злодейка, да, убью тебя и себе конец сделаю.
Соскочила к нему.
— Что ты, Андрей! Аль одурел, али испортили?
Схватил ее за рученьки.
— Не мучай ты меня, Маланьюшка, мочи моей не стало, али прогони ты меня с глаз своих ясных, не вели ты мне жить на белом свету, али пожалей ты меня сколько-нибудь. Знаю я, что не мне чета за тобой ходить, и хозяин у тебя мужик хороший. Не властен я над собою. Умираю — люблю тебя, свет ты мой ясный.
А сам ухватил ее за руки, заливается плачет.
— Вишь, силы нет навивать, а влип, как репейник, брось, вишь что выдумал. Брось, говорят, вот я хозяину скажу.
— Да ведь ты сама… зачем ты вчера меня целовала?
— Вчера хотелось, а нынче работать нужно. Ну, вставай, брось. Нонче ночь наша будет.
— Правда, Маланьюшка?
— А то разве лгать буду. Правда, что ночь будет. Вишь, дождик. Ну!
Нечего делать, очнулся кой-как, навил воз, перекинул веревку, поехали. Идет подле.
— Не обманешь?
— Верно.
А сама все смеется.
Скидали воз, только успели, а уж дождик крапит. Живо под телеги забился народ, шабаш. Дворниково сено убрали, свое осталось. Делать нечего, пошел народ по домам. Ведь догадалась же, шельма, Андрея оставила с телегой, сама с солдаткой домой пошла. Только вышли, Никифор, что с солдаткой жил, за ними. Отстала солдатка, Маланья одна домой пошла Дождичек прошел, солнышко проглянуло, идти лесом. Маланька разулась, подобрала паневу на голову, идет, ноги белые, стройные, лицо румяное, ну как ни приберется, все красавица — красавица и есть.
Тут ее, видно, бог и наказал за все шутки и за Андрюху. Дворник сено гуртовщику запродал и гуртовщика-то в этот самый день звал на покос сено посмотреть. Идет Маланька через поляну и о чем думает, бог ее знает: и солдатка тут с Никифором в голове и Андрюха — сама ушла, и жалко ей крепко Андрюху, и все; идет, видит — навстречу человек на коне верхом едет. Кафтан купеческой, картуз, из кафтана рубаха александрийская, сапоги козловые, конь низовой, молодецкой и на коне седок из себя молодчина — орел, одно слово сказать, толстый, румяный, чернобровый, волоса черные, кудрявые, бородка, усы чуть пробиваются. Едет, трубочку, медью выложенную, покуривает, плеткой ременной помахивает. Из себя, сказать, что красавец, кто его не знал. Маланька не видывала его в жизнь, а мы так коротко знали Матвей Романыча, гуртовщика. Такой шельмы другой, даром что молодой, по всей губернии не было. Насчет ли баб, девок обмануть, скотину чумную спустить, лошадьми барышничать, рощицу где набить, отступного взять — дошлой был, даром что годов 20 с чем, и отец такая же каналья.
— Здравствуй, тетушка, куда бог несет?
А сам поперек дороги стал.
— Домой идем, что дорогу загородил, я и обойду.
Повернул лошадь, за ней поехал. Посмотрит на него баба — орел, думает, это не Андрюхе чета.
— Как тебя зовут, молодайка?
— А тебе на что?
— Да на то, чтобы знать, чья такая красавица бабочка.
— Какая ни есть, да не про тебя. Нечего смеяться-то.
— Какой смеяться. Да я для такой бабочки и ничего не пожалею. Как звать?
— Маланьей. Чего еще нужно?
(Он опять дорогу загородил). Слезать стал.
— Мотри! — да граблями на него.
— А по отчеству как?