— Вот я, — говорит, — тебя мужицкий урок допахать заставлю.
— Что ж, давай соху, я выпашу проти мужика.
— Ну буде, буде. Идите, вон еще бабы идут. Пора, пора гресть. Ну, бабы, ну.
Совсем другой стал.
Так, как пришла на луг, стали порядком, как пошла передом ряды раскидывать, так рысью ажно, смеется приказчик, а бабы ругают, что черт, замучила. Зато как пора обедать ли, домой, уж всегда ее к приказчику посылают; другие ворчат, а она прямо к начальнику, что, мол, пора шабашить, бабы запотели, али какую штуку отмочит, и ничего. Раз какая у ней с приказчиком штука приключилась. Убирались с покосами, стог кидали, а погода необстоятельная была, надо было до вечера кончить. За полдень без отдыха работали, и дворовые тут же были. Приказчик не отходил, за обедом домой посылал. Тут же, под березками, с бабами сел. Только пообедал, — что, говорит, ты, кума Маланья, — он с ней крестил, — спать не будешь?
— Нет, зачем спать.
— Поди-ка сюда, поищи мне в голове, Маланьюшка.
Лег к ней, она смеется. Только бабы позаснули, и Маланья-то задремала; глядела, глядела на него, красный, потный лежит, и задремала. Только глядь, а он поднялся, глаза красные выкатил, сам какой-то нескладный.
— Ты меня, — говорит, — приворотила, чертова баба.
Здоровый, толстый, схватил её в охапку, волочит в чащу.
— Что ты, — говорит, — Андрей Ильич, нельзя теперь, народ проснется, срам, приходи, — говорит, — лучше после. Отпусти раньше народ, а я останусь.
Так и уговорила. А как отпустил народ, она вперед всех дома была. Сказывал парнишка, Андрей Ильич долго все за стогом ходил. И это ее первая охота была, что всякого обнадежит, а потом посмеется. Так-то, как приехал барин в самые петровки, был с ним камердин — такая бестия продувная, что беда. Сам, бывало, рассказывает, как он у барина деньги таскает, как он барина обманывает. Да это бы все ничего, только насчет <баб уж такой подлый, что страх>. Сбирались его тогда мужики побить, да и побили бы, спасибо, скоро уехал. А из нашего же брата. Полюбилась ему Маланька, стал тоже подъезжать, рубль серебра давал, синенькую, красненькую давал.
— Ничего, — говорит, — не хочу.
Так на хитрости поднялся. Старосту угостил, что ли, стакнулся с ним. Весной еще было — молотили, темно начинали.
— Я, — говорит, — полезу на скирд, а ты и пошли скидать одну. Там моя будет.
— Ладно.
Только влезла она на скирд, он к ней.
— Постой, — говорит, — тут не ловко.
Взяла, снопы раскидала, яму сделала да его туда и столкни, а сама долой, лестницу сняла да на другой скирд, раскрыла, подает. Рассвело уж, так сказала, — то-то смеху было. Бабы сбежались, портки с него стащили, напихали хоботья и опять надели. Так все не пронялся, все старосту просил ее в сад посылать дорожки чистить. Тут-то на нее барин наткнулся. И не слыхать за ним этого прежде было. Видно, уж баба-то хороша была. Только, — рассказывала сама, — смотрю, идет барин, дурной, худой такой, чудно как-то все на нем. Прошел, я за работу, скребу; только хотела отдохнуть, смотрю — опять по дорожке идет. Дорожки там густые, крытые. Ну, думаю, по своему делу гуляет. Только покосилась на него, так и впился в меня глазами. Так до обеда покою не давал, все ходит, смотрит. Так измучилась, что беда, на покосе легче. А не подходит. Барин-то, видно, так на нее глядит, известно, господам делать нечего, а она думает, за работой смотрит, так старается, что одна всю дорожку выскребла. Только хорошо, идет этот камердин опять к ней.
— Барину, — говорит, — ты дюже полюбилась, велел прийти вечером в ранжерею.
Ладно, думает, это все твои штуки: приду, дожидайся.
— Мотри же.
— Сказано, приду.
Вечером взяла скребку, пошла домой; только думает, что и в самом деле барин, пожалуй, звал. Зазвала солдатку, задами полезла к ранжерее, смотрят — ходит. Солдатка как закричит по-мужицки, такой голос она умела делать:
— Кто тут?
Барин бежать. Бабы смеялись, смеялись, пришли домой, покатываются — всем рассказали. На другой день опять в сад посылают. <Только повар пришел, говорит: так и так, ты, верно, камердину не веришь, так он меня прислал. Что взаправду он тебя хочет и непременно велел приходить.
— Ладно, я, — говорит, — думала, что камердин, так пошутила, испугать хотела, а теперь приду.
Как работу кончила, так прямо в дом да на девичье крыльцо.
— Чего, мол, тебе?
— Барин велел.
Вышла барыня.
— Чья ты? — говорит, — какая ты, — говорит, — хорошенькая. Зачем тебя барин звал?
— Не могу знать.
Вызвали барина, красный весь пришел.
— Приди, — говорит, — после с отцом, а мне теперь некогда.
А то раз днем к ней подошел, такое начал говорить, что она не поняла ничего. Только хотел ее за руку взять, она как пустится бежать, и ушла от него.>
Так-то она где хитростью, где обманом, а где силой. Раз поставили солдат к ним в избу. Известно, все вместе спать легли. Почти рядом. С вечера юнкер, из господ, что ли, свекора напоил; как потушили свечу, полез к ней. Так она его так огрела, что хотели жаловаться, чуть глаз не выбила ему. А то другой раз офицер стоял, так тоже обещала, да заместо себя ночью солдатку подсунула.
Так-то она никому спуску не давала. Мало того: кто к ней не пристанет, так она сама пристанет — раздразнит да и посмеется.
— Несдобровать тебе, повеса, наскочишь, — бывало, скажешь ей.
— А что ж, скажет, — коли они меня любят, разве я виновата. Что ж, плакать, что ль. Отчего не посмеяться.
<Жил у них в это лето работник, Андреем звали, из Телятинок он был, Матрюшки Короваихи сын. Теперь он большим человеком стал; а тогда беднее их двора по всей окружности не было. От бедности отдали малого, а сами бог знает как перебивались.>